Нет награды более желанной для верноподданного, – слепца, спелёнутого покорностью и раболепием, – чем монаршая милость. Она сравнима с даром свыше за бесценную жертву, возложенную на алтарь – тот, что раскинулся близ ног правителя, – грозного языческого божества, беспристрастно взирающего льдистыми бездушными – лазоревыми, – глазами идола. Она подобна тому чувству удивительной лёгкости после тяжкой исповеди, когда вместе с убаюкивающим голосом преподобной матери грехи свершённые, очернившие душу и запятнавшие руки по локоть кровью, забываются, уходят в небытие, а стыдливые, порочные мысли, притаившиеся в самых мрачных уголках сознания, въевшиеся в подкорку – тускнеют, выцветая до поры. Её ожидают, чтобы после склонить голову ещё ниже, до ноющей боли в позвонках, в благодарственном жесте.
Колеблемая ютившимися в ней сомнениями, Флора тоже, с опаской, но ждала. Ждала и надеялась, что благосклонность принца успокоит её, – особенно сейчас, когда каждое сказанное и услышанное в ответ слово ложится трещиной на её личину холодной и здравомыслящей советницы, – придаст сил; что неумолимо расползающаяся пропасть отчуждения меж ней и Себастьяном застынет, прекратив разрастаться, и обветшалый мосток доверия и близости, тянущийся через неё с незапамятных времён, перестанет рассыпаться пылью под ударами ветров наступивших перемен.
Она надеялась. Всё ещё, подмечая за собой не без горькой иронии, что отдалённо походит в этой наивности на Флору Хариманн, жившую лет пятнадцать назад. И с толикой сожаления думала о том, что ей не хватает прежних веры и искренности, задушить которые отчаянно пытались в ней сначала мать, а после – и обстоятельства, и время. Удерживать в себе «живое» становилось с последующими годами всё сложнее: с каждой казнью, с каждым разведённым под еретиком костром, с каждым воплем отчаяния и боли приговорённого, истязаемого пытками жестокосердного палача, сквозь её сжатые в кулаки пальцы просачивались крупицы человеческого. Этими же пальцами она пыталась удержать человеческое в принце, страшась тягостных мыслей о тщетности стараний.
Тлеющие угли её надежды тускло замерцали. Его благодушие сквозило в голосе, ощущалось в прикосновении ладони к её руке. Его благодушие смутно напоминало ей о былых, погребённых под ворохом минувших лет и событий днях, когда самым тяжким испытанием для них, ещё юных и беззаботных, было скрыться из-под пристального взора взрослых и прислуги. И ошибки – ошибки ли? – молодости Флора хранила у самого сердца, опекала, лелеяла вместе с образом того Себастьяна, чьё дыхание она едва улавливала в дыхании правителя.
Но столь желанная монаршая благосклонность, обогревшая на краткий миг леди Хариманн теплом и одарившая мнимым успокоением, гораздо сильнее обжигает запоздалым, но болезненным осознанием всего сказанного и того, насколько большую цену придётся уплатить за такую королевскую милость. И не только ей, но и целому государству.
«Мы весьма схожи с ними в наших целях.»
«Их цели – наши цели.»
«Они – это мы.»
В голове советницы все эти домыслы, что звучат голосом Ваэля, накладываются один поверх другого, смыкаются звеньями цельной цепи, рождая пугающую истину. Флоре едва ли хватает самообладания, чтобы не позволить нарастающему страху бликом отразиться в её болотных глазах. Она перестаёт ощущать жар летнего зноя и горячего воздуха, опаляющего с каждым вдохом лёгкие. Её перестаёт раздражать навязчивый розовый запах, тянущийся за ними из самых глубин цветущих лабиринтов. Черты монаршего лица расплываются перед глазами, когда Флора замыкается в себе, придавленная грузом страшных догадок. Она судорожно ищет опровержение всем кощунственным предположениям, отчаянно желая быть введённой в заблуждение. Но вместо этого в памяти всплывают разговоры Владычицы Церкви об опеке над сыном Горана Ваэля и настойчивость её голоса; всплывает улыбка человека, знающего больше, чем ему дозволено, которую Лаура позволяет себе в навязанной беседе с самой Флорой; всплывает и мрачный, изнурённый лик принца, когда данные церковницей наставления оседают на его пелчах безобразным балахоном отчуждения. И, каменея лицом и леденея сердцем, Флора понимает, насколько чудовищную ошибку они допустили, позволив Лауре встать во главе старкхевенской Церкви – силы, способной благословить правителя, став ему поддержкой и опорой... Или низвергнуть его.
«Он осознаёт это. И боится.»
И Флора тоже это осознаёт. Как и то, что значит «искупление Церкви и перерождение её в пламени.» Мудрая Владычица Церкви Лаура никогда не будет им союзником, предпочитая довлеть, а не прогибаться под чужой волей. И люди поддержат её, пойдут за сильным лидером, расколов на части Старкхевен, что потонет во внутренних распрях и крови. В их крови.
Нет.
Семена сгорят, не успев дать урожай.
Никто не позволит.
— Вы прекрасно понимаете, мой принц, что, симпатизируя идеям этих людей и оказывая им поддержку, в лице Ваших подданных мы можем приобрести как союзников, что одобрят и примут нововведения, так и противников, последователей устаревших традиций. Лаура не из тех людей, что руководствуются принципом невмешательства, и уж тем более – если речь идёт о религии и статусе Церкви при государстве, – когда Флора заговаривает, голос её холоден и безжизнен. Но слова, что срываются с языка, даются ей удивительно, пугающе легко, — Но если известно, что у истоков проблемы стоит человек, то проблема заведомо решаема. Более того – можно упредить её возникновение, не допустив даже проявления последствий. Последними, впрочем, если таковые возникнут, будет заниматься легче со знанием, что ситуацию, к ним приведшую, никто не повторит.
Мысленно Флора разжимает кулак, ссыпая горсть человечности, и это – её жертва.
Для блага нарождающегося из крови и пламени нового Старкхевена. Для Себастьяна Ваэля, его правителя и её принца. Для неё самой.
Отредактировано Флора Хариманн (25-10-2015 18:45)